» Главная » Статьи
биография : статьи : аудио : фотографии : стихи : рисунки : форум
 

Юрий Стефанов
"Я ВЕСЬ - ОГРОМНЫЙ ШТИХЕЛЬ"...
(Художник, поэт, "шаман", "частушечник".)


Вот что пишется в одной астрологической книжке о людях, рожденных под знаком Овна:

"Овен, первый знак Зодиака, является символом жизни. Он младенец Зодиака и, как всякий младенец, целиком поглощен собой и своими ощущениями. Обезоруживающая наивность Овнов некоторым образом объясняет их бесстрашие. Ребенок ничего не боится, пока не обожжется. Так же и Овен. Однако боль утихает, страх проходит, и он снова берется за свое, так ничему и не научившись. В нем нет ни капли хитрости и лукавства. Овен исключительно доверчив и таким остается всю жизнь. К тому же он совсем не умеет лгать. В его характере нет ничего скрытного или сложного. Как ребенок, он часто бывает беззащитен и раним. В обществе других людей он редко прислушивается к тому, что говорят окружающие, - ему важно то, что он изрекает сам. Поэтому не ждите от Овнов такта, тонкого понимания и терпения. Но при всей своей честности и откровенности они часто проявляют почти днтскую непосредственность и не чувствуют ответственности за свои поступки, что иногда ведет к неприятным последствиям. Тем не менее это, пожалуй, самые добрые и сердечные люди во всем Зодиаке". Что можно прибавить к этой астрологической характеристике поэта и художника Владимира Кавенацкого, родившегося 30 марта 1938 года, то есть под знаком Овна? Разве что несколько чисто личных, субъективных да к тому же потускневших от времени впечатлений, полдюжины штрихов, лишь подтверждающих психологическую точность приведенного выше анализа.

Вспоминаю сырой и сумрачный полдень в начале марта 1960 года. Я только что отслушал лекцию по физиологии я 1-ом Московском медицинском институте - как оказалось, мою последнюю лекуию в этом почтенном заведении - и выскочил покурить в скверик перед его угрюмыми корпусами. Ко мне тут же шагнул незнакомый молодой человек, очень серьезный, плотный, большеголовый, чуть неуклюжий, но даже с виду крайне основательный, я бы даже сказал - медвежеватый; сходстно с медведем дополнялось бурым пальтлшком, явно служившим хозяину не первую и не вторую зиму. Я поразился тому, как безошибочно он высмотрел меня сквозь свои сильные очки в ораве прочих студентов-медиков и двинулся прямо в мою сторону, не сомневаясь и не колеблясь.

- Владимир Коненяцкий, - представился он, - доучиваюсь в Полиграфическом. Услышал про ваши стихи - и приехал познакомиться. Зашел в деканат, а там сказали, что вас - ха-ха! - отчислили за неуспеваемость. Да оно и к лучшему, правда ведь? Какой из вас врач, если вы только и знаете, что сонеты строчите.

Его мрачноватое, без тени улыбки прихахатывание - ха-ха! - выражало не злорадство и даже не добродушную усмешку - оно, как я потом не раз убеждался, звучало неким испытанным контрдоводом против всех бытовых неурядиц и бытийных драм: жизнь тебе кулачищем, по морде , а ты ей - в самое хайло: ха-ха.

Все это было произнесено на одном дыхании, и я как-то сразу понял, что в этом первом услыщанном мной володином монологе просквозило что-то очень характерном для его доверчивой и безоглядно страстной натуры. Там, где другой ходил бы вокруг да около, примериввлся, мялся и колебался, он разм брал быка за рога. Захотелось с кем-то познакомиться - чего ради откладывать это знакомство я долгий ящик? Выложить первому встречному всю правду-матку - чего ради говорить обиняками? Жизнь коротка - это он уразумел еще в юности.

"Овен никогда не сомневается и не колеблется, он действует так, словно ему принадлежит вся вселенная. Для него не существует понятия "нельзя". Он пылок, стремителен, ненасытен."

Если бы теперь, по прошествии тридцати с лишним лет, мне нужно было одним словом обозначить жизненное и творческое кредо Ковенацкого, я сказал бы, что его девизом был глагол "Успеть": успеть познакомиться, познакомить, увидеть, показать, поделиться и - самое главное - процарапать хоть несколько штрихов на той "победной меди" - о которой писал еще Гораций.

Ждет резца прикосновения
Полированная медь,
До последнего мгновения
Только б, Господи, успеть, -

так много позже писал Володя о своем творчестве, о времени, о Боге и, как бы в скобках, о себе.

А в тот сырой мартовский день он перехватил из одной руки в другую увесистую картонную папку с измочаленными тесемками и сдвинул на ухо черный берет, тоже, между прочим, воспетый в его стихах.

- Послушайте, не махнуть ли нам в МОЙ - ха-хи! - домашний музей? Прижизненный, историко-мемориальный, литературно-художественный комплекс лихоборского* аборигена Владимира Ковенацкого? Боюсь, после смерти всю экспозицию растатщат и пустят на самокрутки, так что пользуйтесь шансом. И кстати: не перейти ли нам на "ты"?

"Овен не тратит времени на пустяки, ему нет дела ни до дня прошедшего, ни до завтрашнего: его интнрнсует только сегодняшний день, вернее момент, а остальное его не касается".

- А а Палеонтологическом музее ты бываешь? - неожиданно, безо всяких предисловий спросил меня мой новый знакомый, когда мы, уже перейдя на "ты", вышли из метро на станции "Сокол" и пересели на троллейбус, идущий в сторону санатория "Лебедь". Я еще не успел осмыслить всю мнимую многозначительность этой птичьей символики и потому некоторое время ошалело пялился на собеседника.

Что за проницательность, черт возьми, что за ясновидение такое!

- Совсем недавно был, - промямлил я наконец, - в Нескучном саду, в церквушке этой, где чуть ли не от паперти до алтаря - скелет дигглодока...

Не церковь, и не музей даже, а драконье капище, кумирня допотопных монстров...

- Вот-вот, - подхватил Володя. - У меня такое чувство, что скоро они снова явятся в наш мир, а перед этим через третьи руки уже оборудовали себе храмину с мощами - ха-ха! - своих почтенных предков. Это такой народ - ничего не упустят.

Позднее я не раз задумывался, какую роль в володиных композициях играют все эти чешуйчатые, криволдпые, рогатые, но неизменно добродушные твари. Подобных ящеров, как известно, любил изображать на своих досках Иеронимус Босх, хотя в его время палеонтологии как науки не было и а помине. То ли они снились ему, то ли он видел их окаменевшие останки в тогдашних кунсткамерах. Важно другое - босховские чудища, пожирающие друг друга или терзающие угодивших в преисподнюю грешников, - это воплощение хищных и ненасытных страстей, с которыми человек остается один на один за порогом смерти. Через много лет я прочел их описания в египетской "Книге мертвых" и в тибетской "Бардо тодол". А володины трицератопсы, бронтозавры, ихтиостеги мирно играют на неуютных, обесчеловеченных пустырях Лихобор, как бы не замечая снующих вокруг алкашей, карманников, милиционеров. Это, как мне кажется, и воспоминание о дочеловеческом рае, о не испакощенном людьми заповеднике исполинских папоротников, хвощей, араукарий, и напоминание о неизбежной и скорой расплате за надругательство над живой сутью космоса и человека: кольцо времен смыкается, гнилые Лихоборские бараки, вот-вот рухнут - и на их месте снова зазеленеет первобытный лес, замычат и заревут ящерки размером с крокодила, лягушки ростом со слона...

А может быть, все эти ожившие экспонаты капища в Нескучном саду - всего лишь плод белой горячки замордованного, сбитого с панталыку интеллигента: вот стоит на одной из гравюр Ковенацкого, прислонясь к бревну, подпирающему стены старого домишки, - совсем одинокий, неприкаянный, полупьяный, - а за его спиной резвится парочка рогатых и хвостатых любовников... Может быть, и так; ведь подлинное искусство тем и отличается от ремесленной поделки, что оно многогранно, по сути своей бездонно и при желании поддается любым, подчас взаимоисключающим толкованиям...

Володин "музей" оказался просто-напросто комнатой в типичной "коммуналке", где по вечерам перебравшие лишку соседи убивают друг друга пустыми бутылками, воскресают, бегут за добавкой, поют, вешаются в туалете, немилосердно гремя при этом корытами и тазами, а под утро воскресают снова и, как ни в чем ни бывало, топают по своим делам. Изрядная часть гравюрных листов и рисунков, составлявших экспозицию "музея", была дотошной летописью этих фантастических будней и праздников московской окраины.

При первом же беглом осмотре "прижизненного мемориала" меня поразила - и не переставала поражать никогда - володина тяга к "изнанке мира", роднившая его - не побоюсь громких сравнений - с Гойей и Достоевским, Бодлером и Лотреамоком. Он видит своих "героев" не со стороны, они вхожи в ею "мемориал", они каким-то необъяснимым чутьем угадывают Б этом странном очкарике родственную душу. Сколько жалких и трагических типажей увековечено в его стихах, на его гравюрах! Сколько подспудных, фантастических черт высмотрел в них художник! Вот приемщики посуды, "властители некрополей стеклянных, медлительные призраки похмелья, бесстрастные, как вечный Судия". Вот сборщики утиля, "косматый Яшка с Нюркою рябой", и нюркив родитель, "ветхий дед Гасенкин". Бот хворый старик дядя Кеша, у которого "среди седин яа желтой плеши однажды вишня проросла"...

Нет счета ягодам багряным,
Вкусны и сладки, что твой мед,
На рынке Коптевском стаканом
Их дядя Кеша продает.

Эта вишня, растущая из человеческого темени, конечно же, не менее символична, чем любая другая, только с виду нелепая и неожиданная деталь володиных произведений. В ней соединилась и мечта о возвращенной молодости, которая "шумит фонтанчиком зеленым", и чисто русская надежда разбогатеть, не ударив палец о палец, по щучьему велению, и, наконец, пародия на приемы тантра-йоги, благодаря которым, таинственная змея Кукдалини, дремлющая где-то в глубине человеческих телес, раскручивается, ползет вверх по хребту и взмывает ввысь, пробуравив теменные кости.

Забегая далеко вперед, скажу, что Володя уже в те годы был неравнодушен ко всякого рода эзотерическим, мистическим и оккультным учениям, ставшим теперь всеобщим поветрием. Он читал подпольно переведенного Гурджиева, одобрительно хмыкая всякий раз, когда Георгий Иванович начинал двою любимую песню об изначальной механичности, заданноети, "заспанности" человеческой природы, о том, что это бессмертие даруется не всем, а только сумевшим стряхнуть с себя эту сонную одурь. Я подсовывал ему Рене Генона, провозвестника Изначальной традиции, священного знания, дошедшею до нас от преадамических эпох, - Володя и тут прихахатывал: а не получится ли так, что этого твоего любимчика начнут - ха-ха! - проходить я средней и высшей школе, цитировать к месту и не к месту, как дедушку Ленина или Великого Кормчего?

- Ну что ты, Володя, - с жаром возражал я, - это мыслитель элитарный, вульгаризации ие поддающийся...

- Поживем - увидим, - хмыкал мой собеседник, продолжая вглядываться в фантасмагорию советской действительности, еше не облагороженной идеями "каирского отшельника".

В этой действительности он подмечал такие штрихи, от которых брезгливо отворачивались другие, менее зоркие и мужественные художники. Он ничем не хотел потрафить зрителю, напроситься на его похвалу. Его искусство - грубое, мужское, я бы даже сказал - "Мужицкое", как у Брейгеля-Старшего.

"Овен - это первопроходец, первооткрыватель, пример для других. Его влечет небывалость и новизна. Он не придает внимания мелочам, он видит вещи крупным планом, он подчас прыгает дальше, чем следовало бы., рискуя при этом сломать себе шею".

Помню графический лист, по которому вкривь и вкось расползаются на плоских самодельных тележках ветераны победоносной войны - полупьяные обрубки в прожженных ватниках и ушанках из рыбьем меху. Такие фигуры, кстати сказать, часто встречаются у Босха и того же Брейгеля. Но володнны калеки отпихиваются не руками, а утюгами, как бы припечатывая ее, прижигая каленым железом за то, что она вовремя не приняла их в свое немилосердное лоно. Так было и в действительности, но ведь никому из тех, кто видел эти жуткие гибриды человека с шарикоподшипниками и утюгами, не пришло в голову запечатлеть их на холсте или гравюрной диске, процарапать на "победной бронзе".

Не только этот, ко и многие другие образы и темы Ковенацкого перекликаются с мотивами позднеготического искусства, с приемами старых мастеров Германии и Нидерландов. Итальянское Возрождение не задевало Володю за живое, а вот хорошая репродукция дюреровского "Носорога" сопровождала его во всех переездах, я постоянно видел ее над рабочим столом художника. Уж не чувствовал ли он родственную душу и в этом корявом пленном чудище? Босх и Брейгель, Дюрер и Гольбейн подкупали его своим интересом к изнанке жизни, сопряжением повседневного и вечного, трагического и комическою. Но при всем том он всегда оставался совершенно самостоятельным в построении композиции, подборе деталей и реалий, создании "атмосферы" каждого листа.

Плагиаторы вызывали у него не то чтобы раздражение или грубую насмешку, а странную смесь жалости и брезгливости, чувств, в общем ему не свойственных.

- Так-так, - бурчал Володя, увидев на очередной манежной выставке картину "Смерть партизана", - все понятно: виселица срисована у Брейгеля, пластилиновый труп партизана - пародия на тело Христа со знаменитой картины взн дер Вейдена, а вон та - хэ-ха! - барышня-крестьянка в синем сарафане явно похитцена у Галины Серебряковой. Семь лет неправительно-трудовых работ, господии живописец! Чем вы лучше Синявского и Даниэля? Сарафан украли! Нехорошо-с! К тому же чувствуется высшее образование и общая культура, знакомство с растленными приемщиками миръискусников: за это еще пять лет ссылки в запасники Худфонда.

А в какой "восторг" привело его издание "Айвенго" с рыцарем в доспехах XVI века на обложке.

- Нет, ты только посмотри, - восклицал он, - да это же все равно что обрядить петровских стрельцов в гимнастерки и дать им в руки вместо бердышей автоматы ППШ!

Сам Ковенацкий не грешил ни эклектикой, ни лжеэрудицией: все детали ею книжных и журнальных иллюстраций - а он зарабатывал свой хлеб именно в этой области - тщательно выверены по специальным изданиям и оживлены его собственнкм врожденным талантом. Он просто не мог себе позволить, к примеру, путаницу в китайских династиях; если это эпоха Мин, в нее нельзя совать керамику и бронзу династии Хаиь. Если ты рисуешь канадского дровосека, то и топор у него должен быть канадский - с длинным, прямым топорищем и вытянутым лезвием: предками этого мирного орудия были боевые топоры европейского средневековья.

Вскользь упомянув китайские реалии, я поймал себя на мысли о том, что культура и духовный строй Китая и Японии вызывали особый интерес Ковенацкого. В его отношении к искусству, истории, быту зтих стран было нечто глубоко личное, совершенно необъяснимое с точки зрения чисто эстетических пристрастий, хотя и они были налицо. В первый же вечер нашего знакомства, закончив осмотр "музея", мы сидели за бутылкой тошнотворно сладкого "Кюрдамира" и толковали о китайской поэзии. Я прочел ему строфу из своего "Одиночества":

Когда-то вы вместе на фениксах мчались крылатых,
Вы были друзьями, поэты: Ли Бо и Ду Фу,
И даже теперь, в коленкоровых липких халатах,
Томитесь бок-о-бок в каком-нибудь пыльном шкафу...

Володя тут же подхватил эту тему и, посмотрев за окно, где уже появилась мартовская "луна в тумане", процитировал зачин моего любимого стихотворения Ли Во "Под луной одиноко пью"...

Среди цветов поставил я
Кувшин в тиши ночной
М одиноко пью вино,
И друга нет со мной.
Но в собутыльники луну
Позвал я в добрый час,
И тень свою я пригласил,
И трое стало нас.

- А не кажется ли тебе, - продолжал мой хозяин, - что э этот самый миг какие-нибудь недобитые пекинские интеллигенты вроде нас с тобой сидят за бутылкой вина "Фея озера Ло" и декламируют строки про луну и тень, заодно потешаясь над виршами Великого Кормчего? Я уверен, что так оно и есть, ведь культура - это что-то вроде подземной грибницы. Шляпки можно подрезать вместе с головками, но пока грибница не перекопана на сотню чи вглубь, мы - здесь ли, в Китае ли - рано или поздно вылезем на поверхность.

Так оно и случилось: "мы вылезли нэ поверхность" - кто вживе, кто, как Володя, окончательно перевоплотившись в свои гравюрные листы, акварели, стихи, рассказы. Утешительно сознавать, что все плотское, материальное, "реальное" в человеке в конце кондов становится прахом, а вот зыбкая, субъективная, сотканная из снов материя художества переживает нас и мало-помалу срастается с другими волокнами Великой Подземной Грибницы - недаром в древнем Китае волшебный гриб линчжи считался символом бессмертия.

... Итогом этого разговора оказался экслибрис "Из китайской поэзии Юрия Стефанова", который Володя вырезал через несколько дней и преподнес мне при следующей встрече: на нем изображен Ли Бо, протягивающий чашу с вином "собутыльнице-луне"...

... Тема Японии переживалась Ковенацким более трагично и - чисто в этимологическом смысле этого слова более проникновенно. Все мы горазды восторгаться "садами камней" и символикой икебаны, но кто, подобно Володе, мог бы написать "Песнхю японских военнопленных", в которой ставится знак равенства между судьбой собственной страны, превращенной в сплошной кон.цлагерь, и участью воинов Микадо, медленно умирающих за колючей проволокой и проклятых Лихоборах, за тысячи километров от Японии? Здесь на ум невольно приходит Куприн с его "Штабс-капитаном Рыбниковым", вещью, совершенно немыслимой в наше время тотальной ненависти и добровольного озверения... Если же отвлечься не только от "политической" смелости поэта, но и от гуманистических аспектов его "Песни" ("милость к падшим призывал"), то окажется, что это произведение, как, впрочем, и все его творчество, одухотворено принципами цзэн-буддизма, согласно которым познание немыслимо вне полного слияния, отождествления субъекта и объекта. Проще говоря, Володя и на этот раз не описывает явление ео стороны, а как би перевоплощается в пленного японского самурая, смотрит на мир его глазами:

Московское зарево хмуро,
А где-то у милых ворот
Колышется ветка сакуры
И колокол в храме поет...

Такая "проникновенность" - редчайший дар почти мистического свойства, не идущий ни в какое сравнение с обычной зоркостью художника, подмечающего любую мало-мальски броскую деталь, особенно экзотическую, непривычную, но неспособного отыскать ее соответстяие в собственной душе... Володя, как мне кажется, мог бы повторить слова Ван Гога: "Я не нуждаюсь в японском искусстве, так как твержу себе, что здесь я нахожусь в Японии и мне, следовательно, остается лишь раскрыть глаза и брать то, что лежит передо мной".

Именно так и поступал Владимир Ковенацкий. Б коротенькой статье не перечислить всех примеров этого "японского взгляда" на мир, ограничусь одним.

Взять, скажем, "Пляску смерти". Этот иконографический мотив появился в европейском искусстве на исходе средневековья, после Великой чумы 1380 года.

Володе, несомненно, были известны изображения "Пляски смерти" на гравюрах Гольбейна, на алтарном образе из Ревеля, который в свое время экспонировался в Москве, на фреске пизанского кладбища Кампо Сзнто, да мало ли еще где. Но в его работах, изображающих встречу живого с мертвым, и в помине нет заимствований, "цитат", крошек с чужого стола. Средневековый живописен, ренессансный гравер отражали умонастроения и быт своей эпохи: вот кавалькада рыцарей, зажимающих носы от нестерпимого смрада гниющих трупов, вот скелет под ручку со знатной дамой... На гравюрах Ковенацкого Смерть, представленная скелетом в лихо заломленной кепчонке, распивает "на троих" в компании двух алкашей на фоне унылого забора, за которым дымит заводская труба, а быть может, труба крематория. Не исключено, впрочем, что эти забулдыги уже оказались в царстве Смерти и ока щедро делится с ними напитком забвения. Еще один скелет, на этот раз в солдатской ушанке, протягивает воздушный шарик ребенку - уж не встреча ли это погибшего на войне солдата со своим сыном? Скелет за спиной полудохлого архивариуса или какой-нибудь "музейной крысы"... Скелет в глубоком немецком шлеме за плечом самого художника, совсем молодого, беспомотпного, с безумно расширенными зрачками...

Такого рода сюрреалистические композиции таят в себе, в конечном счете, куда больше жизненной правды, чем дотошные штудии так называемых "соцреалистов". Вся поэтика Владимира Ковенадкого основана не на слепом копировании действительности, а на поисках ее первооснов, ее подспудной сути, ее абсурдного, алогичного ядра. Тот "извилистый поток воображенья", о котором он говорил в своих стихах, был для него средством пробиться сквозь обманчивую видимость ветцей, расколоть их лакированную или тусклую скорлупу, открыть для себя и для других как можно больше правды о мировом зле и мировой боли. В воображении, во сне навеивают его "лиловый конь" и "человек с головой коня" - символы предельной напряженности творческого сознания, стремящегося преодолеть двойственность жизни и смерти, дня и ночи, разума и безумия.

"Рожденные под знаком Овна склонны безоглядно растрачивать самих себя, чтобы вернуть миру утраченную гармонию. Им ненавистен застой и топтание на месте. Они должны каждодневно меняться, чтобы оставаться самими собой, хотя перемены эти порой несут за собой страдания и жертвы. Бывает и так, что эти усилия надрывают их и ведут к гибели".

Смерть в понимании Ковенацкого - не противница жизни, а ее оборотная сторона, реверс, который на поверку оказывается значительней и ценней аверса. "Дорога а никуда", пролегающая по многим его стихам, страшна и мучительна, но в конце ее "два викинга в чешуйчатой броне, философ Ницше и писатель Гоголь": они встретят художника, как встретили в свой час одного из его друзей, "последнего мага земли", старика Деметриуса Лонго, о котором я еще скажу несколько слов. Не смерти надо бояться, а мертвечины, олицетворенной в поэзии, прозе к графике Косенацкого "городом Бредоградом".

"Бредоград" - это "мировое дно", последний крут преисподней, который, как все мы помним, именовался "страной победившего социализма", "надеждой человечества" и так далее, и так далее. К стыду своему должен сознаться, что я, отнюдь не отравленный коммунистической пропагандой, слепо - или свято - верил в "конечную победу коммунизма", потому что меня убеждал в этом мой куцый каждодневный опыт; вчера мы "освободили" пол-Европы, сегодня - Кубу, завтра... По-иному, при всей его мрачности, смотрел на вещи Володя. Когда в августе 91-го газеты опубликовали снимки памятника Дзержинскому с петлей на чугунной шее, мне тут же вспомнились пророческие строки:

Веревка ждет Чудовище
И всех его друзей.
Внутри его становища
Устроим им музей.

Музей пока еще только планируется, но чудовище к впрямь дождалось позорной петли, "Бредоград" еще не стал "Градом Божиим", но его стены рухнули а одночасье, словно стены древнего Иерихона. Владимир Ковенацкий не был "иерихонской трубой", а, всего лишь самоучкой-шаманом, отбивающим, на кем-то подаренном ему бубне магическую мелодию, от которой шарахается всяческая нечисть.

Вставайте, духом дюжие,
Вперед, и в свой черед
Возьмется за оружие
Замученный народ,

Он никогда на декламировал свои стихи, а пел или, точнее говоря, рецитировал их, отбивая такт на чем придется: на столешнице, подоконнике, а позже - на только что упомянутом бубне. К тому времени он отрастил себе роскошную, волнистую, с медным, отливом бороду, делавшую его похожим то ли на ассирийского царя, то ли на греческого рапсода. В отличие от тогдашних доморощенных "бардов", расплодившихся по всем коммуналкам, он не потакал вкусам публики, ие пользовался ее убогим лексиконом. И не показывал начальству фигу в кармане, а со всей прямотой, присущей Овну, Называл вещи их именами. Кто из моих сверстников, знавших Володю не помнит его "Ленинский вальс", написанный по свежим следам трагической Пражской осени 68-го года? Сколько боли и яда, сколько отчаяния и надежды а этой песне, тут же выученной наизусть десятками, если не сотнями людей, ставшей анонимной, почти народной!

По брусчатке едут танки,
Тягачи ревут,
Твои бренные останки
Свято стерегут.

Здесь в одной строфе состыкована брусчатка Краской площади, оглашенной ревом октябрьского шабаша, с мостовыми Пражского града, по которым ползет не ведающее о своей скорой погибели бронированное Чудовище, - Чудовище, чье бренное человеческое воплощение все еще исходит неутоленной инфернальной, злобой в подземелье щусевского зиккурата.

Сочетание трагизма и гротеска, священнодействия и "балагана" было характерно не только для графики Владимира Ковенадского, но и для его, так сказать, "народно-песенного" творчества. Несколько лет назад в журнале "Огонек" были опубликованы образцы неподцензурных частушек советского времени, все они подавались как чистый фольклор. Прочтя эту подборку, я испытал смешанное чувство гордости и горечи. Гордости за то, что хотя бы некоторые володины частушки - а он создал их великое множество - стали "народным достоянием", горечи за то, что составители публикации не потрудились докопаться до их авторства. Темы озорных куплетов Ковенацхого самые разные, но в своей совокупности они складываются в некую мозаику, отражающую быт, политические события, интересы и "мифы" того времени, в которое он жил. Здесь и отклики на китайскую "культурную революцию", и россказни о "неопознанных летающих объектах", и подтрунивание над "достижениями советской космонавтики" - всего не перечесть. Приведу хотя бы три примера - по одному на каждую из этих тем:

На столе стоит стакан
Рядом четвертиночка.
Мой миленок пзаофан,
А я хунвейбиночка.

Вот фантасты пишут бредни,
А у нас реальный факт:
У Марфушки был намедни
С марсианином контакт.

Мы на Марс, на Марс ракету
Запустили всем селом.
Ни ответу, ни привету,
Космодром пошел на слом.

... Художник, поэт, "шаман", "частушечник" - этими ипостасями отнюдь не исчерпывалась творческая личность Владимира Ковенацкого. Здесь мне так и хочется срифмовать слово "сказитель" со словом "даритель": последнее шире, оно покрывает своим смыслом не только отдельные стороны володиной натуры, но и всю ее целиком.

"Рожденные под знаком Овна склонны безотчетно растрачивать самих себя, чтобы вернуть миру утраченную гармонию".

Володя был необычайно, неправдоподобно щедр. Оттиски гравюр, а то и акварели раздаривались направо и налево, без счету и оглядки, кто сколько пожелает.

Если же оттиски окончательно иссякали, мастер приглашал всех желающих собственноручно заняться их печатью. У меня, признаться, не хватало терпения, оттиски получались непропеченными, и тогда автор, мрачновато прихахатывая, отправлял их а мусорное ведро и брался за работу сам, вознаграждая себя только тем, что ставил на листе надпись по-французски: "Tiree a la main", то есть "отпечатано от руки".

Дарил он не только свои произведения, но и своих друзей, своих знакомых, занимаясь чем-то вроде взаимообмена человеческим", душами, - взаимообмена, выгодного, надеюсь, для всех трех сторон. Ему, в частности, я обязан встречей с упомянутым выше "старым, магом" Лонго, обитавшим в огромной подвальной комнате на теперешней Никольской улице в компании ручного удава и полудюжины несушек, чьи яички, надо думать, составляли основу его отшельнического рациона.

В подвале стоял раскошный диван - нет, не диван, а целый дворец из "Тысячи и Одной ночи" - исполинское сооружение с башневидными шкафами по бокам; по их резным дверцам скакали сасанидские цари с кречетами в клобуках на поднятых к небу запястьях, преследуя воспетых Гумилевым газелей, метали копья вдогонку свирепо рыкающим львам или сосали кальяны, сидя на узорных мутаках, венчающих низкие разлапистые троны. Булькал кальяном и сам хозяин, рассказывая о своих путешествиях по Востоку или о сеансах белой магии в Царском Селе, в присутствии членов Императорской фамилии. Ему нельзя было не верить - почти каждая словесная деталь его рассказов подкреплялась какой-нибудь деталью вещественной, по ходу дела извлекавшейся из недр дивана-дворца. Именно Лонго уступил володе знаменитый японский нож, позднее украденный у него неким проходимцем и воспетый -воскрешенным! - в лучшем из стихотворений моего друга. Мне Лонго предложил еще большую редкость - ритуальный тибетский кинжал "пурбу", но у меня не было и намека на "полтораста старыми деньгами", которые смог наскрести Володя для покупки своего "потемневшего ножа в изящных ножнах из змеиной кожи"...

Благодаря Ковенацкому я имел честь познакомиться с такими небезызвестными теперь людьми, как Александр Харитонов, Олег Целхов, Алексей Смирнов, Юрий Мамлеев, Михаил Гробман, Лев Кропивницкий... Все они были по-своему талантливы и неповторимы, но ни один из них не обладал той цельностью характера и детской чистотой души, как он сам. Нельзя сказать, чтобы он не пил, - прикладывался, и очень даже охотно, правда, больше в стихах, чем в жизни. Во всяком случае, проведя вместе с ним немало часов за рюмкой и дружеской беседой, я никогда не видел его не то что пьяным, а даже, грубо говоря, "поддатым". Никогда не слышал от него слова, оскверняющего уста говорящего: к кому, как не к Володе, приложимо евангельское изречение о том, что "добрый человек из доброго сокровища выносит доброе, а злой человек из злого сокровшца выносит злое"? Он страдал не хмельными, а творческими запоями, которые, почти без перерывов длились всю его не очень-то долгую жизнь...

Когда, бывало, ни придешь к нему, видишь почти одну и ту же картину: мастер сидит за рабочим столом, набычившийся, густобородый, лобастый, похожий одновременно на весь свой бестиарий, на всех зверей, которых он так любил изображать. С одного боку посмотришь - медведь медведем, с другого - Овен, баран, стоит только мысленно приставить к вискам ребристые, туго закрученные рога, ну а с третьей - огромный кот, старший брат того мурлыки, что неизменно терся у его ног. Сидит весь этот зверинец за столом и водит штихелем по доске, извлекая, высвобождая из небытия очередной проблеск жизни или зияние смерти: ведь небытие и смерть - это вовсе не одно и то же. Рядом с ним, с демиургом в стоптанных шлепанцах, дымится стакан чаю. Я подхожу, вглядываюсь в еще не законченную работу. Не видя оттиска на бумаге, нелегко вот так, с налету, разобрать "черты и резы" на рыжеватом, под цвет володиной бороды, пласте линолеума.

- Да ты поверни к свету, вот так, - советует мне хозяин.

Сощурив глаза, я вижу, как тени, падающие на дно желобков, прорезанных в упругом материале, складываются в четкую катэтину: на валике для типографской краски восседает длиннобородый человечек в сильных очках, вместо носа у него -стальной погнутый резец, штихель, любимое володино орудие. Седая борода, огромный лысый лоб и легкая усмешка делают человечка похожим на бессмертных даосских мудрецов.

- А на меня он смахивает? - интересуется Володя.

- Нисколько, - отвечаю я, - нет в тебе такой благостности, да и лысины пока не замечается.

... Теперь, через много-много лет после той встречи, мне начинает казаться, что именно так выглядел бы художник и почт Владимир Ковенацкий, доживи он до глубокой старости, - мастер, сросшийся со своим инструментом, доверчивый и мудрый лихоборский даос.

январь - февраль 1994

* "Лихоборы" - рабочая окраина Москвы, где вырос Ковенацкий